«Блаженство степной нирваны»

(В. Короленко и И. Франко)

 

И живо, и рельефно, и сжато.

А.В.Никитенко.

Дневник, запись от 24.04.1865 г.

 

В письме к А. Крымскому от 21.05.1892 года Иван Франко выделил – в частности – В.Г.Короленко за богатство в его произведениях «свежих, пластических впечатлений и образов», за способность «вызывать у читателя то, что называется «Stimmung», т.е. нужное настроение, за умение обрисовать фигуру героя «во весь рост», с ее окружением…» (1, с. 325-326).

Вскоре  в статье «Наша литературная жизнь в 1892 г.» Франко указал на сложность и ответственность литературного труда, который вне связи с запросами современности художественной убедительности не достигает – вот почему: «В наше время  писательское творчество, если оно должно быть действительно серьезным делом, а не школярской забавой, – это такое же серьезное исследование, как и работа научная, только неизмеримо более широкое, многостороннее и трудоемкое. В научной работе я могу, а то и обязан специализироваться, ограничиться одним рядом явлений, одной темой. Для исполнения добротного произведения литературного потребна не только счастливая первая мысль (вдохновение), не только живое и пластическое воображение (фантазия), не только восприимчивое и широко развитое чувствование, но сверх того необходимы многие совсем уже посторонние, однако не менее важные сведения» (1, с. 327). Такими необходимыми сведениями, по мнению Франко, являются  доскональное знание языка, писательской техники, знакомство с мировой и родной литературой, особенно современной, а также знание той жизни, о которой писатель собирается повествовать.

Синхронность и прямая местами лексическая идентичность приведенных суждений И.Франко об условиях  творческого процесса в литературе и о характере творчества В.Короленко, на наш взгляд, говорят о несомненной взаимосвязи этих суждений в плане  категориального мышления данного художника. Более того, эти писатели мыслили оба сходными категориями, что совсем неудивительно. Они были людьми одного поколения (Короленко родился в 1853 году, Франко в 1856-ом); их детство прошло в сопредельных, хотя и разделенных границей, частях Украины (Короленко – в Житомире и Ровно, Франко – в Нагуевичах и Дрогобыче); оба исповедовали демократические взгляды; в искусстве оба, по слову Короленко, « фантастической метели модернизма» (2, с.128) предпочитали полнокровное реалистическое изображение человека и действительности.

Творческая деятельность Ивана Франко была столь значимой, что во Львове, где он жил, единомышленники даже отмечали её  юбилейные даты. Так было в 1898 году, по случаю двадцатипятилетия первых публикаций знаменитого земляка, а в 1913-ом началась подготовка к празднованию сорокалетней их годовщины. Образовали юбилейный комитет, объявили сбор средств, запланировали издание сборника литературных и научных материалов.

Среди зарубежных авторов, приглашенных для участия в сборнике, оказался и В.Г.Короленко*. Написать что-то юбилейное времени не оставалось. Поэтому Короленко прислал, что на тот момент  было у него готового, но все же со специально украинским  оттенком – очерк «Нирвана» с характерным подзаголовком «Из поездки на пепелища Дунайской Сечи». Вскоре, однако, разразилась Первая мировая война, так что задуманный сборник удалось издать только в 1916 году, после смерти И.Франко. Очерк Короленко тем временем был дважды опубликован в составе собраний его сочинений, вышедших в разных издательствах в 1914 и 1915 гг. Во львовском сборнике, по понятным мотивам, в название очерка был вынесен его подзаголовок, который набрали крупными литерами, но текст произведения остался неприкосновенным.

Этого текста И.Франко, по-видимому, уже не знал. Приложима ли здесь его мысль о редкостной пластичности повествования Короленко? Если да, то как пластичность в очерке проявляется? Насколько художественно целостным предстает перед читателем это, в общем, очень небольшое словесное полотно?

У Короленко была своя собственная хорошо разработанная концепция творчества. Она покоится на понятиях настроение и перспектива (3, с. 8-10 и др.). Писатель признавался: «Мне надо, чтобы каждое слово, каждая фраза попадала в тон, к месту, чтобы  в каждой отдельной фразе, по возможности даже взятой отдельно от других – слышалось отражение главного мотива, центральное, так сказать, настроение» (2, с.424). Достигается это сопряжением эмоционально родственных образов, восходящих к тому  материнскому, в который первоначально претворилось исходное настроение автора. Последовательность и совокупность  только таких образов дают «верную перспективу, в которой тени и света располагаются правдиво» (там же).

Говоря об очерке, мы отступаем от авторского обозначения «Нирваны»  как отрывка (4, с. 278), формы жанрово неопределенной. Это именно очерк, повествующий о поездке в места былого расположения Дунайской Сечи, давно прекратившей свое существование*. Мало того, это очерк философский, начиная уже с заголовка, в котором с буддистским термином  соединился художественный образ. Сразу предугадывается такое развитие сюжета, где религиозному элементу восточного типа вряд ли найдётся место. Ирония тоже исключается, благодаря внутреннему драматическому потенциалу слова пепелища в подзаголовке. Речь пойдёт, скорее всего, не о блаженстве человека в самозабвенном слиянии с божеством, состоянии индивидуальном, а о предметах более общего значения и смысла.

Нирвана… Эта исходная форма мысли порождает в тексте бесконечные нюансировки, ряды микрообразов, чья выразительность обусловлена не смелостью рисунка, а законом отражения главного мотива повествования. Мотив проявлен в самóм биполярном названии: мир и/или буддистское самоотрешение человека от мира. Соответственно в пределах заданного смыслового контраста текст очерка наполняют образы, каждый из которых выступает на фоне другого. Их пластика рождается от взаимодействия друг с другом, а не вследствие нагнетания отдельных деталей изображения. Свидетельств тому достаточно.

Например, в экспозиции ни о какой нирване речи нет. Но бессонная из-за жары ночь рассказчика, нарастающие городские звуки контрастируют с обаятельной красотой мира – веянием утреннего холодка, голубыми тенями густого сада, сверканием росы на солнце. Этот контраст в разных вариациях поддерживается непрерывно. Он выражен заголовком очерка и является определяющим средством формирования живописной перспективы целого.

Постепенно становится всё более заметным противопоставление суетного земного земному вечному. Как вот румынских официальных лиц, которые сознают «всю бесполезность своего существования» в пустынном месте, с одной стороны, и разворачивающегося перед глазами пейзажа – с другой. Направляясь в Кытерлез, к потомкам легендарных запорожцев, рассказчик вглядывается в незнакомую природу. Это узкая береговая полоса между зелёными плавнями и морем, плещущим на песок свои волны. В тексте раз за разом возникают многоточия, обозначая паузы, которые дают читателю время для собственного размышления не только об изображаемом, а и вообще о жизни.

Фоном дальнейших раздумий автора становится окружающий мир, точнее, тот его безлюдный угол, в котором оказался автор. Укрупняется масштаб контрастов, видимые глазом пространства сопоставляются с течением исторического времени: «И тысячи лет пролетают над ними, и тысячи лет всё так же поют и плещут волны…» Подобные соотнесения делают для читателя куда более зримыми, пластичными и содержательными и аистов с пеликанами, и морскую волну, и прибрежные камыши. Такими они здесь были, есть и будут. Они длятся во времени и длится время над ними. У рассказчика появляется почти физическое ощущение вечности, а в воображении возникают образы то аргонавтов, то Одиссея, то римского изгнанника Овидия, при виде равнины нагой, без деревца, без зелени восклицающего:

Heu, loca, felici non adeunda viro…

Места, к которым не подходите и близко, счастливцы!

(Tristia. I, 3, c. 74-75)*

Мысль автора если не раздваивается, то распределяется между далёким прошлым человечества и современностью. Оказавшись в пустыне, наедине с вечным, рассказчик задаётся вопросом: что это такое? И отвечает: «Тихое прозябание, бессознательная жизнь, накопляющаяся годами, десятками лет, веками, – веющая стихийной гармонией и в шелесте этой травы, и в клекоте орла, и в отчаянном крике испуганной, быть может погибающей степной птицы, и в незаметном созревании зерна, и в тёмных глазах загорелого чабана румына». Этот румын с неподвижным взглядом представляется каким-то одушевлённым атрибутом первозданного пейзажа, отмеченного бессознательной жизнью.

Наблюдатель, попавший сюда из пределов современной цивилизации, настраивается на философский лад. Он обнаруживает здесь совершенно особую суету – возвышенную, поэтическую, которая правит жизнью нерассуждающего пастуха: «Солнце над ним всходит, солнце над ним заходит, взмывают и ширятся тучи, льются дожди, садятся росы…». На просторе придунайских степей и на горных пастбищах Карпат, как эхо на голоса природы, пастух создаёт «дойну», которая своей чарующей мелодией наполняет мир. Впрочем, эта мелодия не вдруг возникла, а вырастала веками в поколениях… Рассказчик явно полемизирует с библейским проповедником, уверявшем: «Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, – всё суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит» (6, гл. 1, с. 2-5).

Смысл этой скрытой полемики довольно сложный, прежде всего для самого полемиста. Особой привлекательности в жизни степного певца он не находит, даже сокрушается над ней: «И это человеческая жизнь!» Беда в том, что она увядает без сознательной борьбы, без стремлений. Но есть в ней и другая сторона: «Что-то усыпляющее и влекущее, какое-то волшебство степной нирваны, всего этого бездумного хора первичной жизни…» Это настроение уже сродни известной формуле Е.Боратынского с его тоской по утраченной прелести такой первичной жизни: «Исчезнули при свете просвещенья / Поэзии ребяческие сны, / И не о ней хлопочут поколенья, / Промышленным заботам преданы» («Последний поэт»).

Однако придунайская степь наряду с извечными звуками слышит также голос нового времени – гул телеграфной проволоки, который ненадолго отвлекает на себя мысли рассказчика, вспоминающего читанные вчера в местных газетах речи румынских политиков. Они не стоили испытанных тогда волнений. В своих новых ощущениях рассказчик сливается со степным миром, где безутешный Овидий когда-то стенал по Риму.

Здесь необходимо сделать большую выписку из очерка:

«Какие пустяки! Vanitas vanitatum! Что хорошего виделось ему в этом Риме, с его суетными стремлениями к мировому господству, с его жалкими полубогами и кесарями, с изнервничайшеся, высокомерной и раболепной чернью, с безнаказанной тиранией Тибериев, или бесплодным самоотвержением Гракхов… Не счастливее ли этот блаженный сон полусознания, эта спокойная летаргия человеческого духа, в слиянии с природой, живой, но не мыслящей, чувствующей, но не страдающей болями сознания… Слиянии, накопляющем черноземные силы человечества… Не здесь ли истинное блаженство, завершение всякой философии! Степная нирвана, сладкое усыпление, во время которого снится только синее небо, только белые облака, только колыхание травы, только клекот орла, только веяние ветра, только смена дней и ночей, только зной и грозы, только дыхание вечно могучей, вечно живой и всесильной, никогда не размышляющей природы…»

Философия, кажется, очень ясная, но возможны ещё комментарии.

Какие пустяки! Vanitas vanitatum! – только ли о древнеримской суете сует сказано это? Чему, пускай на миг, предпочёл автор сладкое усыпление степной нирваны? Быть может, ответ кроется в дате написания очерка: 1913 год, когда официальная Россия праздновала трёхсотлетие Дома Романовых? Здесь, что называется, близко лежит параллель между цезаристским Римом и монархическим строем России, падение которого писатель охарактеризовал в марте 1917 года так: «Одним деспотизмом стало меньше, одной свободой больше на свете» (7, с. 11). И бесплодное самоотвержение братьев Гракхов, защитников римских крестьян, разочаровавшемуся в русском народничестве Короленко легко было привлечь сюда тоже. Более того, он не особенно доверял и догмам социалистической философии, а потому мог указать на счастье в отстранении от мирской суеты, в преодолении болей сознания, т.е. всяческих выдумок, которые и есть болезнь мысли.

Тем не менее вопросы реальной жизни всё же нуждаются в своём решении. В данном случае это положение потомков запорожцев, осевших когда-то на берегах Дуная. Они, конечно, не сложат, как румынский чабан, свою «дойну», потому что для их песни нужны ветры другой степи, шелест других трав, шум других деревьев. Без этого блаженство нирваны для них просто невозможно. Хотя на кладбище в этой земле лежат их предки, которые были здесь ... только пришельцами.

Эти выводы навеиваются текстом очерка, автором не формулируются, но доносятся до читателя рельефными образами повествования.

 

  1. Франко Іван. Краса і секрети творчості: Статті, дослідження, листи / Упорядник Р.Т.Гром’як. Київ, 1980.
  2. Короленко В.Г. О литературе. М., 1957.
  3. Труханенко А.В. Основы поэтики В.Г.Короленко. Львов, 2006.
  4. Короленко В.Г. Собр. соч.: В 10 т. Т. 4. М., 1954.
  5. Пушкин А.С. О литературе. М., 1962.
  6. Библия. Книга Екклесиаста, или Проповедника.
  7. Короленко В.Г. Родина в опасности // Негретов П.И.    В.Г.Короленко: Летопись жизни и творчества. 1917-1921. М., 1990.


* Историю этого приглашения кратко осветил проф. М.Шалата в газете «Літературна Україна» от 18.09.1981 г.

* История Дунайской (Задунайской) Сечи, этого осколка Запорожской Сечи, завершилась в 1828 г. В тематически примыкающем к «Нирване» очерке Короленко «Наши на Дунае» (1909), между прочим, читаем: «Предки Луки вышли из Запорожья после «зруйновання» днестровской Сечи и поселились сначала в австрийских пределах  на Дунае. Потом спустились в низовья, заняли южное кытерлезское гирло, выбили некрасовцев, которые ушли в Анатолию, а сами расселились затем по Добрудже, не смешиваясь ни с румынами, ни с липованами. Дома с отцом, братом и женой Лука говорит на чистом украинском языке» (4, с. 241).

* Цитируя (а во второй раз и полемически комментируя) эти строки из книги Овидия «Tristia», В.Г.Короленко, несомненно, знал следующее суждение о ней А.С.Пушкина: «Сколько яркости в описании чуждого климата и чуждой земли! Сколько живости в подробностях! И какая грусть о Риме! Какие трогательные жалобы!» (5, с. 410). Короленко, однако, эти поэтические ламентации связывает со своей  современностью.




125413 г. Москва, улица Фестивальная, дом 46, корпус 1
Телефон: +7(495)453-8105, факс:+7(495) 456-3580, электронная почта: bib44@cbssao.ru

Правительство города Москвы Департамент культуры города Москвы Префектура САО города Москвы Централизованная библиотечная система
северного административного округа

Яндекс.Метрика